Когда умирает любимый, я не думаю о ценности жизни. Я думаю, почему я
любила так мало. Спрашиваю себя: как я могла недолюбить, не отпустить
его своей любовью туда, где нет меня? Тратя ненужные силы на ненависть
к другим и ненависть к себе, на разрушение и саморазрушение в мире,
сохранившем так мало памяти. Памяти об огромном человеке-мужчине,
появлявшемся, подобно Чеширскому коту, только после собственной улыбки,
которая уже наполняла, взрывала, поднимала из самого низшего низа -
когда плачешь из-за глупой ссоры, безнадежного проигрыша в карты,
отсутствия еды, денег, любви, сил, последних попыток сил... Небритый и
взъерошенный, в растянутых на коленках спортивных штанах, возникающий
из глубины шикарного авто, в блеске золотых пуговиц пред очами
подобострастно согбенного водителя, стыдливо поедающий “педигри
пал” в конце месяца, намазывающий толстенным слоем икру на
бутерброд, который в моментальном полете выхватит из руки лысеющая
болонка... Я не могу собрать его воедино, как он собирал людей в своей
огромной квартире, никогда не имевшей дверных замков - ни в эпоху
голодного студенчества, ни в бытность ее владельца “новым
русским” банкиром. Куски, фрагменты. Комсомольский значок на
тертой джинсовой куртке. Гордый взмах рукой - распахнута дверь в
кладовку, смотри, сколько картошки из колхоза, проживем! Три бутылки
дорогущего “хенесси” и пакетик изюма в шоколаде - помянем
отца, пей, хоть упейся, только пошевелись, только не молчи!
Познакомься, это мой друг - вполне приличный человек, хоть абрикосовое
варенье ест ложкой прямо из банки. Мы валютой вместе торгуем. Рад буду
явиться свидетелем на свадьбу. Он знал всех моих любовников, я - его
залетных подружек. Он знал про меня больше, чем знали близкие. Он жил в
моей квартире с тремя собаками, после чего пришлось выбрасывать
зараженную блохами мебель. Он спас меня от голодной смерти в Москве
начала 90-х, придумав восхитительную аферу подачи заявлений в разные
ЗАГСы с последующим совместным проеданием талончиков на продукты и
спекуляцией товарами для новобрачных. Почему мы никогда не были близки,
даже ночуя в одной постели? Почему я не думала о нем столько лет,
упорно вспоминая только эти самые эпизоды, фрагменты, куски - не
человека, принесенного в жертву собственному больному самолюбию, когда
после расставания с мужем из жизни были вычеркнуты все вольные или
невольные общие друзья? Почему он был единственным из этих друзей, кто
не спросил: почему?.. Потому что мы любили, а как это делается - я
забыла и уже никогда не вспомню.
Дрянь
Поганенький я все-таки человечишко. Прихожу в ресторан за пятнадцать
минут до закрытия – обслужат. Вот уже и гриль унесли, а я сижу со
своим недопитым вином, и только воробей по соседнему столу прыгает,
сволочь лупоглазая.
И мыслей великих – никаких. Только о том, как подешевле уложиться
на сувениры, как в порядке исключения и в целях всеобщего катарсиса
некоторых не только можно, а нужно пускать в ресторан в плавках, и еще
о том, из-за кого я даже в отпуске не сплю с воскресенья по вторник,
дай Ему бог здоровья. Сегодня среда, пережили, и, как бы сказала
Анжелка, посрать. И ни капли жалости к кубинским детям. Попрошайничать
надо как-то элегантнее, я тоже денег не печатаю, а жаль.
Хорошо бы найти перламутровую ракушку. А лучше две – себе и
Анжелке. Кубинские дети ненавидят нас, наблюдая, как мы часами копаемся
в песке. Конечно, не за то, что мы летели десятки тысяч километров,
чтобы ворошить их драгоценный песок, а за то, сколько мы перед этим
заплатили. Если бы я могла объяснить, что, живя, как они, я не
заработала бы даже на песок, это было бы похоже на оправдание
кубинского ребенка в том, что он родился там, где всегда тепло: кто
мешал мне уехать из страны вечного холода не в страну вечного холода, а
чуть дальше? Надо только дойти до косы, впрочем, судя по цвету загара и
тяжести пакетиков в руках у встречных дам, явно более опытных в деле
поиска ракушек, там уже мало на что можно рассчитывать. Но ведь шторм,
а дамы к тому же озабочены демонстрацией обнаженного бюста кавалерам
– мне легче, я волевым усилием спасаю внешний мир от такого рода
провокации, по молчаливой договоренности с самой собой позволяя эту
вольность только под зонтом.
У кубинских детей есть хотя бы цель – построить, скажем,
коммунизм. Завидую им, потому что дрянь – но не стала бы такой,
наверное, если бы не была постоянно вынуждена казаться хорошей.
Кто-нибудь упрекнет Галю-корректора за вселенскую скорбь на рабочем
месте, злобное шипение и хлопанье дверьми? Нет, ее эмоциональным
проявлениям давно и впрок подписано оправдание: что с нее взять, она же
дура. А ты, бедняга, выслушивай ценные советы, сложив пальцы кукишем за
спиной, ты же умница, делай вид, что забыла, кто тебе сколько должен,
ты же интеллигентный человек, внимай, борясь со сном, откровениям, ты
же настоящий друг. А не пошел бы ты, мил человек? Душу тут мне
выплескиваешь на своем поганом диалекте, готов от горшка, почасово
расписанного, оторваться и со мной кислятиной, для пищеварения
неполезной, укушиваться, вот и заветный аргумент в ход пошел,
посильнее, чем «Фауст» Гете и мои потертые шорты,
приобретенные по случаю незапланированного похудания пять лет назад на
распродаже и ставшие теперь вдруг особо эротичными, повиснув на бедрах,
невъебенный, как сказала бы Анжелка, аргумент: сварщик такого класса,
что в старые федеральные земли приглашают. Ну зачем мне, нежной, все
это? Меня, между прочим, муж бросил, три года назад. Что ж молчу-то
вежливо, улыбаюсь, как положено, когда принимаешь комплименты? Вроде и
воспитанием излишним не отягощена, и происхождением – из самой
приличной пролетарски-антисемитской семьи. Так ведь ищу оправдания в
собственной неспособности – господи, прости иностранку – к
диалектам, а ведь послать бы без суеты и отправиться сочинять законы:
не пускать саксонцев в приличное общество (99% электората –
«за», 1% - саксонцы и сторонники праворадикальных партий) и
вменить в обязанность поволжским арийцам говорить между собой
по-русски, а не сбиваться на «шац, дас айс шмект гут... или дер?
А что он на ней не женился, так это коррект, в ее дорфе он со своим
беруфом больше штуки nicht bekommen kann.»
Опять за пивом. Впрочем, такую фигуру пивом не испортишь. Этот тоже
ничего, жалко, грудь волосатая. Мой нынешний любовник покрыт волосами с
головы до ног, а что делать, тридцать пять и Берлин не Зажопинск,
положено иметь любовника из приличных. А, посрать, как сказала бы
Анжелка.
Мои ночные друзья похожи на кубинских детей. Мы наш, мы новый...
– знают они, провозгласившие меня товарищем Че в их достойной
борьбе за торжество. Внеочередной «изм» победит, к чему
пошлая повседневность, все решит лидер, гуру, фюрер, на то он и фюрер,
которому главное – напомнить, что он велик и каждой строчке его
замерли в готовности рукоплескать ладони, только дай строчку-то,
вымученную делением мозга на сектора! Помилуйте, все лишь борьба за
выживание и половой инстинкт и немного идеологии. И думаю я не о
великом, а о том, что хочу много любовников, секса и денег, и чтобы
тот, из-за кого я не сплю с воскресенья по вторник, отвел меня в пустую
комнату, увешанную воздушными шариками, и чтобы никогда не завидовать
Гале-корректору, дура все ж таки. Ну не дрянь ли я после этого, когда
мир ждет великого, а я читаю Ерофеева и Сорокина, и мне ведь нравится,
о чем нельзя сказать в приличном обществе, и совсем не испытываю
жалости к кубинским детям? Что это – расплата за грехи мифической
прабабки-графини или той, другой, из еврейского местечка под Оршей, или
просто потому что нельзя быть на свете красивой такой? Милый, ты
– заслуженный саксонский сварщик, а я – столичная штучка,
русский мыслитель из породы Митеньки Карамазова, и мне не нужна
компания, чтобы выпить сухого испанского, которое к тому же при
ближайшем рассмотрении даже в супермаркете стоит пять баксов.
Вы, конечно, из Баварии? – Как вы хорошо говорите по-русски!
Догадались по акценту? - Полноте, какой акцент! Только баварский
миллионер позволит себе выйти к ужину в семейных трусах haute cauture
зажопинский вещевой рынок.
Моветон. Прабабки не простили бы.
Как глазки-то бегают. Сработал старый испытанный метод –
отправиться изучать быт кубинских детей и в связи с этим не появиться
на пляже. Но каким простым решением проблемы оказывается аллергия:
рекомендую прятаться дальше за чемоданным укрытием, обсыпавшие морду
прыщи нельзя компенсировать фигурой. – Я могу увидеть вас в
Германии? – Конечно. По средам в бассейне Шенеберг и по субботам
на танцевальных вечерах в Оперном кафе. Не банальничайте, да не
банальны будете.
Какая дрянь. Насколько легче дать доллар и без того сытому официанту и
распевать революционные песни с заранее облагодетельствованными
валютным вспомоществованием рыночными торговцами, чем, после семи потов
и внутренней дрожи и прятанья за пальмой, сунуть в десятки раз
скомканную футболку в руку старушки, которую в силу возраста или
политических взглядов не допускают в свободно конвертируемый мир.
Осуждать полнокровных господ, на хорошем немецком разобравших по
косточкам сначала мою английскую чопорность, а потом попросивших your
pensil попользовать fьr ein Moment please? Как можно – они ведь
фиксировали адреса кубинских детей, чтобы, перелистывая отпускной
альбом, никогда не вспомнить о содержании записки.
Пусть только они уйдут, и я сделаю то же самое. И в борьбе за победу
честного «изма» во всем мире меня поддержит Папа Римский,
которого здесь зовут революционным именем Хуан Паблос. А кому не
нравится неинтеллигентный ход моей мысли, советую обратиться к Анжелке.
Март-апрель 2002, Куба
Вот объясненье, вот - что изменяет
1. Хороший сон
Ну вот и всё, подумала я и бросилась на незнакомую шею, чтобы прижаться
к расположенной чуть ниже груди, раствориться в поцелуе, а потом жить
долго и счастливо, никогда не расставаться и умереть в один день.
Это произошло на вокзале Zoo. Сначала я стояла и курила, как обычно
курят на вокзалах – очень нервно и постоянно прикидывая, подойдет
ли нужный мне поезд до того, как закончится сигарета. Тогда бы мне
пришлось выбросить ее – неприлично встречать возлюбленного с
окурком в руке. Особенно, когда точно известно, что это единственный в
мире предназначенный тебе человек – а я знала это больше чем
наверняка. А жаль. В смысле, не человека и не меня, а сигарету, конечно.
На мне черное пальто, черные джинсы, черные сапоги, черные перчатки. И
ярко-голубой шарф. Потому что надо быть элегантной, строгой, загадочной
и романтичной. Когда мой возлюбленный появится из недр вагона – а
вагон будет серо-зеленый с красными узенькими полосочками параллельно
рельсам, одна снизу, над самыми колесами, другая – сверху,
сантиметров за двадцать до крыши – он сразу узнает меня в толпе
других смиренно прислонившихся к сосисочной будке и пойдет ко мне
медленно-медленно, чтобы продлить долгожданный момент первой встречи.
Ведь мы никогда не виделись. При этом обожаем друг друга с самого
момента существования в единой временной системе.
Откуда я знаю про полосочки на поезде и про то, что он будет в модной
темно-зеленой куртке, которая, несмотря на явную дороговизну, висит на
нем как-то неуютно, может, потому что ему неуютно в ней? Да ведь это
всё уже было и, наверное, не один раз. Перемешивать времена –
навык очень полезный, но нелегкий. Зато во сне это происходит как бы
само собой, и вот уже в ожидании поезда я знаю не только, с каким
звуком его колесики покинут центральный берлинский вокзал, оставив со
мной моего единственного, но и – как я буду дрожать от восторга
ответственности и предвкушения полного, бесконечного счастья, надевая
кольцо на незнакомую руку и сожалея о лишь наполовину выкуренной и
теперь сиротливо попыхивающей на платформе в ожидании
счастливчика-бомжа сигарете.
2. Эротический сон
Ну вот и всё, подумала я и отдалась прямо в коридорчике между кабинетом
шефа и комнатой, которую занимают наши сумасшедшие компьютерщики. Было
очень приятно, в особенности, наверное, от ощущения совершаемого
преступления и от того, что мне наконец удалось осуществить давно
задуманное – заняться сексом на работе. Сколько раз я мечтала об
этом, безуспешно пытаясь свести в единый центр разбегающиеся от
переходящего в боль желания мысленные линии на мониторе. Но разве можно
даже подумать о том, чтобы поймать их, когда на затекшие в
остеохондрозном оцепенении плечи ложатся сильные и робкие руки, а
стоны, вырывающиеся у меня в моменты соприкосновения разделенных почти
прозрачными слоями ткани – джинсовой и пушисто-шерстяной –
не скрывают, что я хочу, жду, требую совсем другого вида массажа.
А теперь я стою и наблюдаю за собой, хрипящей от удовольствия у косяка,
за которым – комната компьютерщиков. И мне не холодно, хотя там,
как всегда, открыто окно, а за окном снег, снег, очень много снега,
летящего то направо, то налево и застывающего почти параллельными
мазками на черном фоне ночного двора. Две фигуры – мужская и моя,
сцепились, как во взаимно-плотоядной драке, они полностью одеты, но
теперь внешняя материя истончилась уже настолько, что не мешает
убийственно-сладостному слиянию, хотя с виду остается такой, какой была
на магазинной полке, может, только чуть более естественной, привыкшей к
нашим телам за долгие дни перед экраном. Рядом с фигурами – я, в
золотом платье и в золотой шали, и мои длинные золотые волосы
ровно-ровно лежат на тонкой ткани, облегающей мое тело без единой
складки, и не смешиваются с длинными кистями, и волосы и кисти строго
вертикальны и параллельны окружающей меня с четырех сторон золотой
рамке. Как я могу видеть себя и юного, раскрасневшегося мужчину, сейчас
снимающего очки, если я стою к ним спиной? Но это же так просто –
я стою перед зеркалом. Оно совершенно естественно здесь, в узком
коридорчике, как естественно мое золотое платье, оставляющее открытыми
колени, и моя неземная красота. Из-за правой рамки зеркала выходит наш
коммерческий директор – в смокинге, серебристо-сером галстуке и
обнаженным ярко-розовым и как будто влажным членом. Он приближается ко
мне, зная, что я много раз видела его во сне, он видел меня тоже и
сейчас собирается заняться со мной любовью. Он не способен понять, что
я там, в зеркале, судорожно цепляюсь за батарею у двери, чтобы не
упасть на пол, на то самое место, где входящий в меня мужчина завтра
прольет кофе, когда мы трое столкнемся в узком коридорчике, не
расширенном бесконечным зеркальным пространством. Потому что только я
знаю, где я и как могу быть сразу по обе стороны зеркала, потому что
отражение в зеркале – это нереальность, и сон –
нереальность тоже, а сомкнувшись в одно целое, они как минус на минус
или отрицание отрицания создают новую, единственно реальную реальность
разбуженной страсти.
3. Плохой сон
Ну вот и всё, подумала я и толкнула деревянную калитку со следами
обсыпавшейся еще прошлым летом голубой краски. Мне очень не хочется
входить в этот сад, продуваемый ветром и наполненный тишиной гнилой
земли. Я боюсь подниматься по расшатанным ступенькам крылечка и
открывать дверь в маленький одноэтажный домик, поддерживаемый, кажется,
только облупленными эмалированными ведрами по углам. Черные пятна
выступают на фоне белой эмали, ведра старые и уставшие, потому что в
них носят воду для чайника с длинным раздвоенным носиком на закопченной
двухконфорочной плите.
Калитка качается туда-сюда, внутрь-наружу, под ней продавленная мокрая
земля, никогда не высыхающая даже летом, а тем более сейчас. Хотя
сейчас ведь - лето, потому что, несмотря на тучи, очень светло, а если
бы была осень, давно пора было стемнеть, пока я добиралась сюда сначала
на метро, от раззолоченной, с акустическими дырами под теряющимся
далеко-далеко потолком, «Комсомольской», потом в
скрежещущей электричке и бегом-бегом, в резиновых ботах по лужам за
автобусом, из тех, что возил нас с картофельного поля в деревенскую
столовую, потому что если не успеть на автобус, то меня обязательно
догонит эта страшная женщина, седая венгерка, ведь она следит за мной
всю дорогу, то прячась за колоннами, то вдруг усаживаясь рядом на
сиденье в метро. Поэтому я должна, непременно должна войти в старый
дом, ведь только Танька может спасти меня от старой венгерки, но я не
хочу, я боюсь: Танька не может жить в таком пустынном месте, где на
размытых глиняных дорогах ни одного человека. Но она живет там, и когда
я вхожу – а деревянный пол скрипит, и на столе старомодная
скатерть с вышивкой – Олег говорит мне, что она сейчас принесет
чай с вареньем. Я не хочу чаю с вареньем, потому что в нем косточки, а
Олег давно умер.
Только умерев, он стал таким красивым. Но почему таким старым –
ведь мертвым не должны прибавляться года? Я боюсь его и боюсь
подавиться косточкой, а Танька сейчас выйдет из двери, за которой
окажется не противоположная оставшейся у меня за спиной внешняя стена,
а огромное черное небо, которое начинается прямо от кромки автобусной
колеи. Танька тоже очень красивая. И когда она войдет, мне уже не будет
страшно, потому что она сейчас обнимет меня и будет гладить по голове,
и я смогу плакать и спать, а она будет меня охранять. Только бы найти в
себе смелость толкнуть покосившуюся калитку и захлопнуть ее перед
бледным лицом седой венгерки и бежать, бежать к крыльцу, по
длинной-длинной размытой дороге, которая кончится автобусным кругом
– единственным заасфальтированным местом этой деревни, где никто
не живет.
4. Сон в руку
Ну вот и всё, подумала я и собралась проснуться. Это очень просто, но
тогда не будет выполнено дело, ради которого я пришла сюда – до
пробуждения нужно еще успеть взять с камина толстую книгу с
загибающимися вверх уголками и узнать наконец, кто эта высокая
платиновая блондинка в черных брюках и черном то ли пальто, то ли
длинном пиджаке – я видела ее только со спины, но если она
обернется, пиджак окажется с золотыми пуговицами.
Она уходит от меня через сумрачные залы, галереи, коридоры, она идет
медленно, но я не могу ее догнать, потому что не знаю чего-то, о чем
написано в толстой книге, которая лежит на холодном камине. Опасность в
том, что книгу хочу получить не только я: за дверьми кухни, слишком
советски-типовой для этого громадного дворца с акустическими дырами под
потолком притаилась секретарша, изгнанная туда на почистку
слезоточивого лука нашим общим коммерческим директором. Где он сам,
никто не догадывается, но его фаллическое присутствие неотрицаемо, не
зря же этот сон мы видим втроем одновременно.
Боже, боже, что-то же еще надо успеть, пока книга на камине не будет
открыта и прочитана кем-то еще кроме меня? Нет, главное все-таки книга,
потому что платиновая блондинка, уходящая на встречу с моим идеальным
возлюбленным всей своей роскошной черной спиной с золотым брюшком -
только бы это была не Танька! Она ведь жива, черт возьми! – это
Просто Мария из отдела писем, граничащим с комнатой сумасшедших
компьютерщиков и жена моего мужа и Прекрасная Дама со своими
многомиллионными вокзалами и вечерами в буфетах и носильщиками. Не
уходи от меня, пожалуйста, завтра же я прочту эту книгу, и тайное
станет явным, потому что ты-то только идешь в наш маленький коридорчик
между кабинетом главного и компьютерной комнатой, а я уже с утра сижу
там. Так что лучше – для тебя! – нам встретиться сейчас,
пока я не проснулась.
Декабрь 2000
Нелюбовь
Океан прекрасен тем, что не имеет границ, а ограничен только
горизонтом. От одного невидимого берега к другому - движение со
скоростью реактивной "ракеты", за спиной – киношно-ненастоящие
небоскребы, впереди – берлинская Колонна Победы, как-то
непроизвольно самоидентифицировавшаяся со Статуей Свободы, занимает
положенное место на берегу океана. Синь-синь-синь, прозрачность и
бесконечность, и ветер, и солнце. Куда и зачем, никто не спросит.
В корпусе будильника – местные новости. Спешить нужно только если
захочется спешить. Можно дальше резать волны, превращаясь в Левиафана,
или качаться на них, отдыхая, даже при полном, сознательном ощущении
неотвратимости прогноза погоды. Океан впадает в реку – это
заметно по деревьям справа и слева и по одномерности течения: плыть
можно только "по" или "против", но и последнее не напрягает, потому что
движение даже вопреки – восторженно. Ограничение берегами
приходит из электронного будильникова мозга, но не лишает радости,
которая живет по эту сторону закрытых жалюзи, отсекающих внешность.
Не страшно пристать к берегу. Как не страшно увидеть сквозь
металлическую щелочку несвоевременно-февральский снег. Страшно
проснуться и почувствовать в себе нелюбовь.
Если день начинается осознанием дня, то он напитан влюбленностью.
Которая больше, чем объективное наличие теплого сонного плеча на
наполовину узурпированной подушке, и сильнее, чем грохот давно
бодрствующего города. И тогда океан продолжается теряющимся за домами
куском неба, а горизонт уходит в растворенное, пахнущее арбузом,
предчувствие весны. Попытка найти точку приложения невесть откуда
взявшегося чувства прекрасна сама по себе – в ней соединено
сопротивление реальности с ее отсутствием объекта страсти и
самодостаточная сокровенность знания о себе. Я влюблена! – кричит
каждая капля дождя, заляпывающая стекла очков и с яростью вернувшегося
из отпуска дворника смывающая окурки на месте вчерашнего затянувшегося
прощания. Я влюблена! - шепчет новенькими шинами мусоросборочная
машина, несмытые окурки подбирающая. Шуршащий шепот шин звучит, как
океанский прилив – если машине дано понять любовь.
Мусоросборочные машины ездят по городу ранним утром, когда влюбленные
еще не мыслят разомкнуть уставших от многочасовых "прелюдий" рук, а
губы спящего в одиночку непроизвольно движутся в повторении имени или
имитации поцелуя. Утро приходит намного позже – с неожиданно
подступившей на солнечном берегу жаждой или с кошмаром извечного
опоздания на неотложный рейс. Самолет взлетает без пассажира, но на его
маршруте – океан, и взрыв, и неизбежное падение, озвученное
старой, любимой "wish you were here..." Если бы ты был здесь, слова и
запахи не враждовали бы, а изрезали пространство неизбывной тоской
счастья от того, что ты есть. Влюбляться безвреднее вникуда.
Конкретизация имени и образа чревата плечом на подушке и списком
обязательств.
Страшно разучиться любить. Поднимать жалюзи и видеть близкий, совсем
даже не отделенный водой, берег. Целовать и прощаться, жалея себя за
неспособность страдать от прощания. Нелюбовь - не отсутствие любви в
воздухе и в мире, не назойливый безуспешный поиск резервуара,
способного вместить самопроизвольно возникающее чувство и ответить его
стократным увеличенным отражением. Нелюбовь - это мгновенное выключение
солнечного света от удара о поверхность узорчатого асфальта и неровный
слой соляных крошек, желто-серых кристаллов, поглощающих бессильный
перед химией среднеевропейский снег и остатки желания. Нелюбовь -
бессонница, больное сердце и прокуренные шторы. Замкнутый круг
отданного напрокат обручального кольца, в одиночку потускневшего среди
по-прежнему блестящих украшений в старой шкатулке. Прокисший арбуз
неродившейся весны.
Пустота безлюбовного утра глубиной с океан, из которого зима высосала
краски. Потерявшая прозрачность вода ограничивает движение, оставляя
лишь две возможности - падение вниз, в месиво скользких водорослей и -
замирание на месте, на стыке с состоящим из одного дыма воздухом. Дыма
миллиардов одиноких сигарет, догорающих над рекой самолетов и исправно
функционирующих по утрам мусоросжигательных установок, куда, как на
жертвенный алтарь, маршируют колоннами по четыре новорожденные, но уже
обезумевшие от страха баварские телята. Будильник поет им поминальную
молитву, неуловимо переходящую в модный шлягер.
Лишенные права на жизнь телята спасены от нелюбви. Естественный для
кого-то, кто главнее, отбор закончен поднесенной к газовой горелке
спичкой. Медленно умирающей душе немного неуютно от расставания с уже
прекратившим свое материальное существование телом, но и для нее близко
избавление, освобождение от замкнутости круга и прорыв в бесконечную
синь небесного океана. Нужно только окончательно проснуться и,
дотянувшись до кнопки будильника, остановить ускоренный до космических
масштабов рост скользких водорослей нелюбви.
Февраль 2001
Опубликовано в книге «Берлинское время», издательство «Лепта», Москва, 2001.
Потерявшийся Мебиус
Вот так лежу порой, и хочется не то замуж, не то окончательной победы
над сибирской язвой, не то осетрины с хреном. Не то, или не только то.
Хотеть по двум последним позициям менее пошло.
Такого рода странности - как составляющие на редкость непродуманного
момента пересечения времени и пространства. Ноябрь в Берлине - только
ошибка могла стать причиной попадания этого сезона в календарь. С одной
стороны у него оказывается непреодолимое ожидание худшего, с другой
примостился остаточный эффект бесконечной, начавшейся, пожалуй, еще в
прошлом декабре, берлинской осени. Это соседство не в состоянии
навредить никому, кроме себя самое, да уцепившихся за стрелку башенных
часов паутинок, которые единственно и живут на этом ни цветом, ни
запахом не соответствующем хронологии года безвоздушном перекрестке.
В город слетаются стаи листьев, собравшихся в перелетные косяки где-то
далеко у границ. Здесь они найдут покой, и понимание, и ни к чему не
обязывающую нежность, сбившись в конусообразные кучи для тепла, они
будут лежать на ступеньках, бережно охраняемые паутиновой вуалью от
случайных каблуков.
Режим «stand by». Накапливание сил или отдых от несущественных желаний.
Туристы спрашивают дорогу друг у друга и вместе бродят по осенней ленте
Мебиуса, занимая пустоты в разноугольных клиньях листьев-пилигримов.
Башни пригнулись к земле в воспоминании о вчерашнем урагане. Отражение
профиля в стеклянной витрине отражается в наполненной скорлупками
жареных каштанов луже. Отраженный звук удара падающего листа о прилавок
старьевщика рассыпается на ноты мышиного писка, резонанс глухоты сходит
на «нет» на дне желтого конуса.
Зеркала, как ленивые волейболисты, устало перебрасываются картинами и
обрывками фраз. Повторенные друг в друге до бесконечности, снабженной
тем же символом, что и лента Мебиуса, они могут находится по разные
стороны ноября и не знать этого. Время, оставшееся на дне каждого из
них, встретится с самим собой только при перелистывании календаря,
прозрачные страницы которого исчерчены замысловатыми линиями
прошлогоднего гербария. Попытки вернуться назад несостоятельны –
листья рассыпаются от прикосновения, но другого направления нет, потому
что новая осень придет нескоро и новые листья сейчас – лишь
отражение старых, подретушированных желтым светом изогнувшихся в
судороге близкого холода фонарей.
Слишком громко сказанные слова не могут существовать в хаосе
повторений. Желанию достучаться и желанию забыть не место в паузе
ноября, счастливо умирающие листья которого оставляют шанс только
желанию ничего не желать и не находить на вчерашнем пустыре памятника
тому, чего никогда не было – обнимающихся велосипедов, внешне
совсем не похожих на свой прототип, который и раньше оживал в столичной
луже, стоило ее только осветить прожектором голубого кошачьего глаза.
Унести в кладовку неудачные фотографии легче и безболезненнее, чем
сбросить на прокорм всеядному мусорному контейнеру. Радикальные меры
возможны весной и сугубо желательны на пересечении остановившегося
ветра с первым и последним в этом году снегом.
Зачем искать смысл там, где его никогда не будет – это вопрос
листьев, оторвавшихся от далеких корней. Просто лететь, в каждую минуту
оказываясь в городе, где все говорят на незнакомом, а может, и не
существующем в лингвистических атласах, языке, а если вдруг окажется
неподходяще обидно примкнуть к созданной кем-то чужим куче, броситься
всем перелетным косяком в черную воду канала и плыть, не сдвигаясь с
места, параллельно собственному отражению в небе и свежевыкрашенных
перилах моста, подчиняясь только одному оправданному с точки зрения
смены времен года желанию в режиме «stand by».