11*
111111
|
Любовь и хулиганство Детская история
Московская Яна
Несмотря на свой еще незрелый возраст, Ромка Блинов или попросту Блин
был уже вполне состоявшимся хулиганом. Связаться с ним мог отважиться
только взрослый парень или самый настоящий псих, потому что Блин был
прыток и неуязвим настолько, что казалось и не человек он вовсе, а
упущенная ртутная капля. Предела он не знал, страха не ведал, а из всех
людей слушался (иногда) только свою бабку, которая за драки и прочий
«бандитизьм» порола его нещадно. Тогда Ромка залезал через чердак на
крышу, где занимал удобную площадку перед слуховым окном и ревел,
только об этом, конечно, никто и не смел догадываться.
Чистеньких и примерных одноклассников Блин тузил для профилактики,
троечников презирал за халдейскую перед ним угодливость, второгодников
справедливо относил к «дефектам». Только вот Мишка Бакушкин – футболист
и фанатичный собиратель солдатиков не попадал ни в одну из
перечисленных категорий, потому и был выбран Ромкой для дружбы. К тому
же еще у Мишки отсутствовало целых два пальца на левой руке (сунулся
под бензопилу), но даже это обстоятельство не превратило его в
зазнайку. Словом нормальный был пацан…
Жил Блин в красивом высоком доме на улице Солянка и очень гордился, что
из окна их с бабкой комнаты виды и кремлевские звездочки, и блестящие
купола соборов, и кусочек набережной, и даже синагога (такая
специальная еврейская церковь). Вторая их комната принадлежала Ромкиной
матери и стояла под замком, потому что мать жила с новым мужем в его
квартире в Черемушках. Как говорила бабка, она «устраивала жизнь». Отец
же его, если хотите знать, был капитаном и плавал на голубом ледоходе.
Только вот, к сожалению, Ромка его никогда не видел, но отца ему очень
не хватало. А еще ему не хватало любви. Так что наш рассказ будет как
раз о любви, а не о хулиганстве, как может показаться сначала.
Аллочка Ставницер переехала в дом на Солянке уже давно. До того давно,
что даже успела закончить на новом месте младшую школу и перейти в
четвертый класс, однако во дворе друзей она так и не завела. Может
быть, виною тому были ее нечастые прогулки, ведь нужно было успеть и в
музыкалку, и в изостудию, и на танцы, но, скорее всего, дело
заключалось в дяде Боре, который, по выражению бабушки был «от рождения
страдалец». Конечно, станешь страдать, если в твою взрослую телесную
оболочку заключить разум трехлетнего ребенка. А заодно с дядей Борей
мучилась и Аллочка, которой приходилось его выгуливать. Нет, не
подумайте, он был таким же добрым и тихим, как и любой из семьи
Ставницер, только все равно нелепые дядиборины забавы, некоторая его
неопрятность и выражение лица слишком уж выделялись на общем фоне.
Стоило выйти на улицу, как нехорошие мальчишки начинали с гиканьем
носиться вокруг, кто-нибудь непременно норовил потыкать несчастного
палкой или попугать собакой. Хороших мальчишек от чего-то во дворе не
водилось, а девочки при виде Аллы шушукались, обидно хмыкали и
высокомерничали...
В тот нежный апрельский вечер, идеально подходящий для любовного
томления, Блин ощутил предчувствие. В его груди там, где, по мнению
многих, располагается душа, что-то кувыркалось и посасывало, но не так
тревожно, как это случается перед неизбежной поркою, а иначе. Словом,
не объяснишь; только от этих внутридушевных кульбитов ему даже
захотелось спеть популярную песню про сиреневый туман. Напевшись
всласть, он затолкал корявую картофелину в выхлопную трубу белой
«Волги», но от беспокойства чуть не засыпался и, опасаясь мести
автовладельца, укрылся на крыше, откуда и наблюдал дальнейшее развитие
ситуации. Лежать на пузе было холодно, сидеть – опасно. Блин ерзал,
пытаясь приудобиться, и как раз в этот самый момент из дверей второго
подъезда вышла нечеловеческой красоты девочка. В душе хулигана
зазвучали фанфары.
Мелкие подробности с крыши, конечно, не улавливались, но ему хватало и
того, что удалось разглядеть (воздушный сарафан, кудри, бант и все
такое). Только вот за руку с принцессой следовало несуразное,
кулемистое какое-то существо, трусливо жавшее жирное свое тело к
подъездной двери. Тут-то Ромку и осенило, что это и есть тот самый
знаменитый сумасшедший, пошвыряться камнями в которого он уже давненько
собирался. Да! Такой шанс судьба предоставляет не всякому! И наскоро,
без души, плюхнув вниз наполненный водою молочный пакет, Блин
устремился во двор…
Дядю Борю травили по стандартной схеме. Те, кто помладше нарезали
вокруг него круги и завывали страстно и надрывисто, будто в цыганском
театре: «Крети-ин! Идио-от!», кто-то подбирался с тылу, насадив на
палку громыхающую консервную банку, но тщательнее других к встрече
подготовился Бакушкин, который с выражением триумфатора пер от
подвальных дверей дохлую крысу. Дядя Боря стиснул хрупенькую ручку
своей племянницы. Девчонки приостановили игру «в резиночку». Аллочка
плакала, а Блин роскошно развязным шагом неспешно ступал через двор. Он
чувствовал себя Робин Гудом или еще лучше Зорро.
Завидев Ромку, мальчишки замерли. Вот сейчас начнется настоящий
спектакль! Бакушкин был уже готов поделиться с другом лаврами
крысолова, и с охотничьим лицом метнулся к нему на встречу, но к
величайшему своему удивлению получил такую тяжеленную плюху, что
неуклюже рухнул на асфальт. Никто ничего не понял, конечно, кроме
девчонок, что будто по команде возобновили прыжки, топая не в пример
громче обычного. Аллочкина чистая шея в этот момент вызывала у них
ненависть.
Дядя Боря зарыдал. Ошарашенные пацаны расступились, а Блин истошно
вопил: «Дурак! Козел! Че, не видишь, человек ваще больной…» - и
метался, будто в припадке. Блин понимал, что выглядит довольно глупо,
однако остановиться уже не мог. Единственным, что поддерживало его в
эту дьявольски сложную минуту, было сияние Аллочкиных эмалевых глаз.
…Как всякий внезапно осчастливленный человек, Блин был страшно
возбужден и долго не мог уснуть. В голову лезло всякое. Например, как
он, в общем то, обыкновенный Ромка Блинов тащит, то есть несет на руках
самой разнебесной красоты невесту (Аллочку Ставницер), а на капитанском
мостике стоит бородатый человек в белом кителе и машет ему рукой… Ромка
думал еще много о чем прекрасном, только вот мысли о завтрашнем дне
были словно ложка дегтя. Дело в том, что исполненная благодарностью
Аллочка пригласила его на свой день рождения, а прийти в такой дом без
подарка он не мог никак. Блин терзался. Занять было не у кого -
единственный друг безвозвратно потерян (а если бы даже и было у кого,
то как отдавать?). Продать тоже нечего, и времени осталось всего
ничего. И вот, когда часы пробумкали три раза, Блин решился. Он выгреб
остатки бабкиной пенсии, что была незатейливо припрятана среди
панталонов и чулок, в среднем ящике темного от времени комода.
…На дне рождения Аллочки Ставницер собирались дети, с которыми родители
рекомендовали ей дружить. Нет, нет. Никто никого не заставлял. В этой
интеллигентной семье вообще насилие было совсем не в чести. Просто
девочку ненавязчиво так направляли, а она всегда слушалась взрослых,
потому, что была ребенком разумным. В дом, обычно приходили те, общение
с которыми Аллочку духовно обогащало, а именно Гриша и Миша из
музыкальной школы, Вика Кантор из изостудии и Машенька с Катей –
подруги по классу. Гости были развитыми и воспитанными детьми, потому
говорили умно и тихо, не пихались и конфеты брали по очереди. Родители
же старались развлечь компанию игрой в лото, где на картинках были
изображены сплошь одни поэты и композиторы, устраивали викторины для
эрудитов, словом не какая-нибудь вам эстафета с картошкой на ложке.
Гости делали вид, что очень увлечены и активно боролись с зевотой. Всем
в тайне хотелось побегать.
На сей же раз, больше всех мучилась сама хозяйка. Во-первых, Аллочке
показалось, что ее рассказ о мужестве и благородстве «одного мальчика»,
произвел на родителей, и в особенности на бабушку совсем не то
впечатление, на которое она рассчитывала, а потом девочка очень
боялась, что Рома может заскучать от всех этих нудных, если честно,
забав. Или вот возьмет, да отметелит противного Гришку, что бы тот не
умничал и не задавался. Это будет конечно справедливо, но совершенно не
уместно. Аллочкина душа была сметена.
Время шло, гости уже успели сесть за стол, свечки были задуты, толстая
и неуклюжая Катя опрокинула чашку на нарядную скатерть. А его все не
было. Пожалуй, так Аллочка не нервничала даже на экзамене по
сольфеджио. Каждый громкий звук заставлял ее вздрогнуть, язык стал сух
и как-то по особенному шершав, точно нос у больной собаки. Во время
лото она была совсем невнимательна и даже перепутала Мусоргского и
Глинку, а потом, чтоб отвлечься спросила у Вики: «Как ты думаешь,
почему среди поэтов, ну там Пушкин, Лермонтов, Есенин меньше бородачей,
чем среди писателей?». «Они не успевают отрастить бороду, потому что
умирают молодыми» - ответила мудрая Вика, и Аллочке стало так грустно,
что тоже захотелось умереть молодой.
На прощание победителям викторин бабушка раздала призы – тоненькие
книжечки о лекарственных растениях, остальные же просто получили
утешительные шоколадки. Призерам стало обидно.
Аллочка вместе с папой вышла проводить гостей до ворот и во дворе
добросовестно вертела головой, надеясь все-таки встретить его. Бедняжка
не знала, что на площадке перед слуховым окном пируют двое - Ромка
Блинов и Мишка Бакушкин. Осоловевший от обжорства Блин отправлял
пальцами в рот очередную тяжелую масляную розу с разграбленного торта,
а Мишка никак не мог налюбоваться на сказочно прекрасный набор
малюсеньких индейцев – миротворческий подарок лучшего друга.
Ночь впервые за всю весну выдалась теплой. Легкий ветер нес запах
новорожденной листвы в открытые форточки, а в небе благодушно улыбалась
луна. Ей было невдомек, что в красивом доме на улице Солянка горько
плачут двое: Ромка – после порки и Катенька Ставницер – от
разочарования. А по морям сновидений все так же плыл чудесный голубой
ледоход…
Дурочка
В той деревне, за околицей и чахлыми картофельными полями зеленел
огромный луг. Когда-то, еще во времена колхозов, его засевали гречихой,
но потом бросили, как впрочем, и многое другое. Теперь на лугу, среди
пахучего разнотравья бабы собирали землянику, а, намаявшись, отдыхали в
тени огромного дуба, что великаном стоял посреди луга, а могучие его
корни, своими основаниями так и лезли наружу, образуя нечто, похожее на
скамеечки где и размещались утомленные солнцем женщины.
Но лишь одна из них никогда не интересовалась ни сплетнями, ни
земляникой и вообще ничем. Она вдыхала луговой запах, плела бесконечные
свои венки и монотонно напевала нечто лишенное мотива.
Все звали ее Ксюшей. Половина лица ее была даже прехорошенькой, но
другой профиль, залитый по пьяному недосмотру матери кипятком, внушал
отвращение. Ксюша приходила сюда с ранней весны и до самой поздней
осени, когда уже снег с дождем глушит горький желудевый запах. Что она
делала зимой – неизвестно, но ее, как деревенскую дурочку жалели,
приносили ей картошку, хлеб и соленые огурцы. С тех пор, как нашли
замерзшей ее мать, сизую алкоголичку, Ксюше стал иногда перепадать
шмоток сала или банка соленых грибов (теперь не уйдет под закуску).
Весной она всегда надевала красное полудетское платье. Ей самой, оно
казалось очень красивым, хотя было слишком коротко и порвалось в
подмышках. В этом платье, блаженно улыбаясь, шла она под дуб, а на
вопросы баб отвечала: " Я жду там своего жениха, не мешайте…",- а на
голове ее было не меньше десятка косичек, завязанных разноцветными
тряпками, и брела она босыми ногами, хотя не везде еще стаял снег. "Не
спугните его, не приходите, он ищет только меня, девушку-весну".
Так и сидела она целыми днями под дубом, а в апреле в деревню приехали
шабашники – рабочие из Таджикистана. Ведь если бы не нужда в коровнике,
то пришлось бы им побираться по дворам, ведь все равно ни домой, ни в
Москву хода не было, а у многих ребятишки, которых надо накормить. Жили
они в шалашах, чтобы не раздражать местное начальство, горбатились за
копейки и сидели тише воды, ниже травы. Когда еще так повезет? Только
младшему –Джамилю, все не сиделось. Так и повадился шастать по деревне,
к местным приставать. Девахи красивые, мордатые, плотные, кровь с
молоком, только гонят Джамиля, говорят свои женихи есть. Конечно, куда
ему, от грязи весь в лишаях, аж смотреть противно, и все чешется,
чешется, под ногтями черно, а сами руки даже лоснятся, будто от сала.
Хоть бы у колонки умылся, а говорят еще, что мусульмане чистоплотные…
"Вон, под дубом сидит твоя невеста, все дожидается". Вообще злые,
конечно, были деревенские девки, а над убогой тешиться в деревне их
почитали за большой грех. Ксюшу- дурочку жалели, и любой дом был для
нее всегда открыт, может просто, по традиции прежних времен, когда с
радостью привечали блаженных.
… Так и потащился Джамиль под дуб, подумал и впрямь там невеста. А она
сидит, да невнятно напевает, а как второю, обожженною половиной
обернулась, так он сам с перепугу чуть не утек. А она улыбается так
ласково: "Тебя что ли жду тут, который год? А он присмотрелся, вторая
то, нетронутая половинка даже очень ничего себе…" Хотел за дружком
Айратом сбегать, да передумал. Ведь и девка то какая-то чудная, без
ботинок, без сапог. И разговор тоже какой-то не такой, мало ли, может
больная, а ему самому все равно…
Он без лишних разговоров навалился на ее, стал месить грудь и вконец
разорвал детское платье. Ксюша плакала, ей было действительно больно и
очень, очень страшно. Будто примял ее к земле дикий, зловонный зверь, и
словно колом хочет проткнуть всю ее насквозь…
Она брела по деревне, хромая сразу на обе ноги, и платье и бедра ее
были перемазаны в крови. Она понимала, что случилось нечто страшное и
стыдное, но не могла дать тому имени или объяснения. Тетка Татьяна
затащила ее в свою избу и стала обтирать мокрой тряпкой, искать какую
никакую одежонку и даже не стала расспрашивать. И так понятно было, что
произошло, а Ксюша тоненько так скулила, словно обиженная собачонка, и
от этих звуков сердце разрывалось на куски. За столом сидел Татьянин
муж, мрачный и вечно молчащий мужик. Под шумок он хватил пару стаканов
мутного самогона и вдвоем с крестником Степкой отправился за околицу …
Ксюшу они оставили ночевать у себя. Вечером, вернувшиеся мужики, угрюмо
пили самогон, и глаза их были таковы, что даже шумная Татьяна не
решилась сказать ни слова. Ближе к ночи Трофим, уже заплетающимся
языком наказал ей девку назавтра никуда не пускать, а Степке сказал
встать пораньше, чтобы всежки снять из петли чурку, да зарыть его куда
подальше. А искать такое дерьмо никто и не будет, наши не захотят, а
чучмеки побоятся. И так у них тут права птичьи…
Колдовство
Даже самому придирчивому эстету не пришло бы в голову назвать Валентину
дурнушкой. Более того, торговцы дынями всегда говорили ей вслед "Ц-ахх"
и, если вдуматься, то они были абсолютно правы. Ведь и в самом деле,
хороши медные ее кудри, и забавные веснушки, и круглые глаза, яркие,
будто венгерский зеленый горошек. Да и опять же эта пухленькая, сдобная
приятность; кажется, поднажми пальцем и сделается на матовой коже
теплая ямочка, а после упруго распрямится прямо на глазах. Ну что, что
еще нужно? Нет! Не поймешь! Но видимо чего-то все-таки не достает.
Потому как подружки по училищу давно уже повыскакивали замуж, а кто и
не по первому разу, а она все сидела себе да сидела, следила за
сериальными страстями и вязала чужим детям малюсенькие пинеточки.
Добрая, уютная Валя, веснушки на носу…
Энергичные приятельницы и даже одна родственница из Брянска
систематически, под благовидными предлогами, приводили в дом одиноких
мужчин. Благовидность трещала белыми нитками по швам, а претенденты на
Валину руку уже составляли некий паноптикум, демонстрация которого в
ярмарочный день могла бы неплохо поддержать небольшой странствующий
цирк. Словом, дело не клеилось…
Валя и сама прекрасно понимала, что под лежачий камень вода не потечет,
потому знакомствами не чуралась, ходила на тоскливые вечера "кому за
тридцать" и даже переписывалась с одним финном, который, освоив русский
язык, постигал на Иркином образце "сакатки русской туши" с возможным
последующим "пракком"…
Да… Плохо ей спалось в одинокой постели. В голову лезли всякие липучие
мысли, малоконструктивные идеи и, перебрав, наконец, в уме, казалось бы
уже все возможные варианты, она, смущаясь самой себя, решила
остановиться на колдовстве. Ведь существуют же такие понятия, как сглаз
и порча, и потом раз услуги предоставляются, причем уже не первый год,
значит в этом наверняка что-то есть… Да и потом, нужно ведь сперва
позвонить, поговорить с людьми, а там уже определять, ну хотя бы по
голосу, жулики они, или нет. В качестве критерия отбора важен был и
стиль объявления, и характеристика предлагаемой магии. Такие
поэтизированные варианты, как "ваш избранник приползет на коленях",
почему-то доверия не вызывали. Сходу были отметены шаманы и жрецы Вуду,
как нечто чуждое русскому духу. Вместе с тем, чересчур посконные
призывы, например, приглашающие граждан воспользоваться услугами
"деревенских заговоров потомственной ворожей бабки Матрены", тоже
чем-то смущали. Таким образом, из великого множества предложений
Валентина выбрала самые лаконичные и деловые, чьи координаты и
принялась обзванивать...
Когда суровый голос ответил: "Слушаю, салон", - Валентина заметалась,
потому, как не продумала заранее, что сказать и какого характера помощь
запрашивать.
- К кому вас записывать, женщина, - начал раздражаться голос, -
приворот, отворот, заговор на успех в бизнесе, устранение соперников,
алкоголизм по фотографии. Сами-то решили чего хотите?
- Я замуж хочу, - пробормотала Валя, окончательно смутившись.
- Ну, тогда я так и пишу "венец безбрачия", - смягчился голос, - в
четверг к шести можете? Только не опаздывать, а то у нас женщины на
венец очереди по две недели ждут. Придете, так и скажите: " Мне к
Рузанне". Цена сто долларов. Если устраивает, то запишите адрес.
Прямо как в поликлинике, подумала Валя и стала трепетно дожидаться
четверга. В ожидании дни тянулись медленно и, Валю донимало малодушное
желание отзвониться и отказаться от таинственных рузанниных услуг. А
еще, поначалу, она решила никому о своих замыслах не рассказывать, но
потом не выдержала и поделилась со школьной подругой. Подруга, как ни
странно, вариант одобрила, попросила держать в курсе и успокоила, что
стольник это еще ничего. " В других местах берут от трехсот до пятисот
" – сказала она авторитетным тоном, будто сама только и делала, что
ворожила за деньги.
В четверг Валя страшно волновалась, была рассеяна, уроки провела через
пень колоду и собираться начала за два часа до выхода. В результате,
одетая как ко Дню учителя, она отправилась в магический салон. Ехать
было далеко, на какой-то Керамический проезд, но даже в этом
словосочетании ей виделись карты таро, хрустальный шар и оклеенный
звездами синий колпак. На самом деле улица оказалась далека от
эзотерики, а больше напоминала промзону. Салон располагался в обычной
квартире, отделанной под офис, только стены и жалюзи отличались
наиболее мрачными оттенками из всех, что предлагают строительные фирмы.
В совокупности с черным мебельным лаком приемная наиболее походила на
бюро ритуальных услуг или офис процветающего гробовщика. Очереди из
страждущих почему-то было не видно, видимо очень четко соблюдалась
запись. Не было вообще никого. Вале было неуютно, и чувствовала она
себя глупо.
Наконец из темных недр коридора появилась элегантная змееподобная
брюнетка во всем черном и обтягивающем. "Вы к Рузанне? Пойдемте, " –
прошелестела женщина-змея, а вконец притихшая Валя догадалась:
"Ясновидящая, а то откуда же ей еще знать".
Кабинет Рузанны по дизайну и колориту также соответствовал похоронному
бюро. Какая либо аппаратура для сакральных действий в комнате
отсутствовала. На стенах яркими пятнами пестрели репродукции Дали. Валя
сочувственно уставилась на горящего жирафа, пытаясь сообразить, чему
может соответствовать данный символ, но тут в комнату вплыла Рузанна, и
глазеть дальше на картину было уже неприлично.
Рузанна, судя по внешнему сходству, была близкой родственницей
женщины-змеи. Тоже жгучая брюнетка, тоже с усиками и пудовым взором,
тоже в черном, но только не в обтягивающем, а в хаотично развевающемся
вокруг богатырской плоти. Рузанна села за стол с видом человека крайне
утомленного, который буквально на секунду отвлекся ради ерунды от
чего-то основного, возможно даже всепланетарного и крайне важного для
человечества в целом. Деликатной Вале стало неловко. Она покраснела до
слез и принялась стараться как можно глубже втиснуться в стул, спрятать
руки и поджаться. Ей казалось, что занимая в волшебной комнате как
можно меньше места, она будет менее нахально раздражать величественную
Рузанну, которая сперва помолчала, а потом, с насосным вздохом, полезла
в ящик стола, откуда и извлекла небольшую и чистенькую свеколку.
- Значит так. Зароешь под окном соперницы в полнолуние.
Вале было крайне неудобно перебивать столь солидную даму, но пришлось
(все-таки сто долларов – это вам не жук чихнул). Она совсем не
учительским, а блеющим каким-то голосом пробормотала суть своей
проблемы, но Рузанна, не теряя уверенности в себе, заявила, что свекла
все равно понадобится, потому что все это кармическое.
- Нужно раскупорить чакры, так что закопай ее на кладбище, желательно
сбоку от какой-нибудь могилы, ночью и в полнолуние. И все, - в знак
окончания аудиенции Рузанна грузно поднялась из-за стола.
- А что, когда мы на даче свеклу сажаем, то тоже может что-то
случиться? – совсем уж не к месту прошептала Валя, но Рузанна на глупые
вопросы отвечать была не настроена, - деньги Виолетте, в приемной, - и
скрылась за дверью…
С одной стороны сеанс был обескураживающе коротким, хотя кто его знает,
сколько опытному магу нужно времени на добросовестное колдовство.
С чувством колоссального облегчения Валя рассчиталась и выскочила на
улицу. Посещение "салона" почему-то оставило на душе недобрый осадок, и
потом легко сказать "ночью на кладбище". Ни на Новодевичье, ни на
Ваганьковское ночью не пустят, дырки в заборах не для Валиных
габаритов, а ехать поздней электричкой в Подмосковье страшно – в
вагонах сплошные цыгане да шпана.
Та самая школьная подруга, спасибо, надоумила, что и в пределах города
полно вполне сносных погостов. Взять, например, Никулинское или вот
Богородское; и вход наверняка свободный, и от дома по прямой ветке…
В полнолуние Валя добралась до Преображенки. Трамваи ходили редко, и
она очень боялась не успеть к полуночи. Как человек обстоятельный,
впервые оказавшись в незнакомом районе, она бы непременно расспросила
прохожих, однако интересоваться в такой час месторасположением кладбища
- поступок явно опрометчивый, и Валя это хорошо понимала. Слава Богу,
трамвай сам довез ее до нужного места, и угромыхал прочь, увозя в
нарядном своем аквариуме сонных запозднившихся пассажиров.
Почему-то крадучись Валентина побрела к воротам, выкрашенным неизвестно
по чьей прихоти в такой веселенький зелененький цвет, что было заметно
даже в темноте. Надо ли говорить о том, что на воротах висел такой же
зелененький кренделеподобный замок. Да. Администрация погоста усердно
блюла порядок на вверенной ей территории, тем более, что шайки
сатанистов и поклонников разной дряни так и норовили насвинячить среди
печальных холмиков. Неподалеку от ворот виднелась калиточка, но ее
украшал близнец уже виденного Валей кренделя. Вот тогда-то рыхлая ее
натура и взбунтовалась…
Конечно, можно было бы отложить мистическую акцию назавтра, в надежде
на никулинскую расхлябанность, или сесть все же в дачный поезд, авось
не съедят…Но нет! Проклятая свекла жгла Валины руки и будто
подговаривала: "Иди, не сдавайся, найди дырку в заборе, или прореху
какую. Не может быть тут все без сучка, без задоринки. Слава Богу не в
Германии живем…" И Валя рванула вдоль бетонного забора, неся словно
факел в вытянутой руке свеклу ботвою вниз…
Но до чего подло бывает иногда устроена жизнь! Забор был идеален,
гладок, как яичко и даже чист (хотя это уже не важно). Видимо
постарались к Дню города. Валя сделала круг, порвала почти новые
колготки и на улице Красный богатырь разрыдалась.
Было жалко себя, зря истраченных денег и особенно обидными были мысли
об этом самом богатыре, красномордом верзиле, у которого, небось, жена,
детки с ровными челочками, а у нее никогошеньки нет.
Продолжая шмыгать носом, Валя остановила частника и плюхнулась на
обшарпанное сидение. Водитель был чубат и плечист …Ну, одним словом,
красный богатырь (только побледнее). Вел он себя чрезвычайно странно.
Утешал случайную свою пассажирку, чуть ли не утирая ее слезы огромным и
жеванным клетчатым платком, причем касаясь щек с благоговейным
умилением. Проехав всю Москву поперек, от денег отказался, а в качестве
вознаграждения неуклюже набивался на чай и зачем-то выведывал какой-то
"номерочек". Но Вале было не до чудачеств. Ее черепная коробка была
стиснута венцом безбрачия, да так намертво, что самой Рузанне не по
зубам.
А свеклу она пустила в борщ; не пропадать же продукту. Ох, и соленый
получился этот самый супчик. Должно быть от Валиных одиноких слез…
Человек богемы
Преодолев сорокалетний рубеж, Зигфрид Сайкин наконец осознал, что и ему
настала пора сделать выбор, хотя ранее, любые дамские матримониальные
притязания вызывали в нем рефлекторную панику, которая охотно
подпитывалась его матерью, властной усатой старухой-балетоманкой, свято
верившей в коммунизм и целебные свойства чайного гриба.
Осиротев, он стал все чаще задумываться о милом щебете молодой жены и
прелестных малютках (непременно облаченных в кружевные переднички).
Деток, что будут так наивно радоваться незатейливым папиным карточным
фокусам, а в воскресные дни умиляться проделкам обезьянок в
зоологическом саду. Зимой на санках, летом - к морю, осенью светлая
грусть и все прочее (под рояльный аккомпанемент). Прекрасно, если в
традицию семьи войдут домашние спектакли и мелодекламации. И никаких
лишних громких звуков или не дай Бог окриков, за исключения одобренного
родителями гомона на зелененькой лужайке. Все, естественно, воспитаны
идеально.
Словом, чем - то ванильно-зефирным веяло от его представлений, от чего
на душе устанавливалось приятное спокойствие и, Зигфрид не без
удовольствия подолгу изучал в зеркале свое розовое лицо, с гладкими и
округлыми, будто молодые ягодицы щеками. Причем он не просто так
любовался собою (что несомненно бы могло показаться глупым), он
тщательно работал над мимикой, которая могла быть востребована в любой
момент обольщения будущей супруги. После длительных поисков Зигфрид
остановился на некоторой грустной усмешке, которая, по его мнению,
придавала ему ореол определенной загадочности и сексуальности, а также
подтверждала тот факт, что он, Зигфрид Сайкиин, в любой момент готов
приступить к масштабной и драматической страсти, но не в роли
какого-нибудь прохвоста или, что еще хуже, легкомысленного и
вульгарного донжуана, а с самыми что ни на есть серьезными и чистыми
намерениями. Так, чтобы вскоре под известный, до зубной боли, марш
обменяться кольцами и совершить все прочие ритуальные действа.
Именно с таким выражением и ходил Зигфрид последние несколько месяцев,
и даже походка потенциального жениха обрела некую одеревенелость,
словно боялся он неловким движением расплескать то, что было столь
бережливо накоплено внутри.
Следующим этапом, в его понимании, должен был стать поиск подходящей
кандидатуры. Искомая девушка должна отвечать хоть и немногим, но весьма
изысканным запросам. В первую очередь, важно то, что называется
"духовность". Во-вторых, очень приветствуется нежный, возможно даже
сентиментальным нрав и тонкий вкус. А в профессиональном отношении это
невесомое (желательно) создание должно было, по идее, семенить на
пуантах, рисовать акварелью, играть на арфе или слагать стихи. Но где
найти такую девушку Зигфрид, честно говоря не имел не малейшего понятия.
Его мытарства могли бы длиться вечно, потому как желанные фемины в
общественном транспорте или, например, в очереди в кассу гастронома не
попадались, а в трудовом коллективе его окружали либо хабалистые девицы
из обслуживающего персонала, либо измученные проблемами толстого
кишечника отдыхающие, ведь по окончании института культуры он бессменно
трудился на посту массовика в подмосковном санатории проктологического
профиля. Напрасно
Неудивительно, что на выручку ему пришел случай, в виде неожиданно
встреченного бывшего однокашника, который шамкал нечто неопределенное о
собственных киносценариях, продюссировании и неограниченных связях в
богемных кругах. После чего, как водится, последовало предложение
выпить; глаза его неустанно бегали, борода торчала клочьями, а нос был
красен. Зигфрид, как человек воспитанный, конечно же пригласил приятеля
в дом и сдуру посвятил его в собственные планы относительно женитьбы, а
Ефим (так звали однокашника), как- то вдруг неожиданно проникся. Это
уже настораживало, принимая во внимание, то что интересовался Фима
исключительно собою, говорил всегда о своем и слушать совсем не умел.
Однако, окрыленный Зигфрид подрастерял всю бдительность и не чуя
подвоха договорился с приятелем о том, что отныне в его холостяцкой
квартире будут собираться люди искусства, среди которых он без особого
труда найдет свою половину, за что Ефиму преогромное спасибо и лобзание
троекратное.
Стоит ли говорить о том, что гости, под предводительством неутомимого в
увеселениях Ефима не заставили ждать себя долго. Зигфрид только и
успел, что придать своему жилищу облик, более соответствующий его новой
загадочно-мужественной мине, а именно сменил скатерку, расшитую
покойной мамой по технологии "ришелье" на грубую холстинку и спрятал
целую роту фарфоровых лыжниц, собачек и балерин, заполнив пробелы
некими предметами труднопостижимой природы, приобретенными в ближайшем
магазинчике изотерического профиля. Он чуть было не соблазнился на
некую абстрактную инсталляцию, но остановила вызывающая цена и размеры,
на хрущевские габариты явно не рассчитанные.
Так вот, мало того, что обещанные люди искусства и просто интересные
личности пришли один-другой раз, они создали в квартире Сайкина нечто
вроде клуба или коммуны, где принято было являться в любое время,
кушать, выпивать (преимущественно на Зигфридовы деньги), шуметь и
оставаться спать на чистом белье не раздеваясь. Наличие, либо
отсутствие Сайкина в расчет не принималось, более того, львиной доле
"гостей" и в голову не приходило, что этот вот розовый с просторными
бедрами человек и есть хозяин данного уютного в общем то вертепа.
Наиболее регулярными посетителями, составляющими своеобразный костяк,
были иконописец Феофан Мука-Мукало, жрец вуду Толик Тюльпанов, балетные
мальчики: Кока и Буба Каракулян, а также примкнувший к ним танцор
самодеятельной группы Ахилл Сухожилов. Общее руководство осуществлялось
все тем же Фимой, а Зигфриду, порядком поистратившемуся на беспрерывные
застолья и тайно тоскующему об утраченном покое и тишине оставалось
только смириться и ждать. Ждать когда нежным сиянием озарится его
алтуфьевская распашонка и "дыша духами и туманами" появится, наконец,
долгожданная Она.
Однако, ожидание затягивалось все дольше, и вместо Нее в дом валом
валили порядком надоевшие другие. Поэты, актеры и художники нарочито
оборванные, однако как бы вменяющие это себе в достоинство, что глядели
на всякого обывателя сухо и с презрением. Зигфриду было довольно-таки
непонятно, что же именно создали в жизни эти внешне необычные люди, но
спросить вслух было бы верхом плебейства и невежества, потому как
гениальность каждого была очевидна и не обсуждалась. И сам он, стараясь
казаться натурой многослойной и сложной, в путанных и вычурных
выражениях ругал службу, общественный уклад да и весь миропорядок. В
такие моменты самому Зигфриду казалось, что он тонок, чуточку мистик и
фаталист, но к счастью его никто не слушал, и потому, вся эта ахинея
просто растворялась в прокуренном воздухе. А поэты спорили до рассвета
о всечеловеческом обновлении, вечных идеалах, эстетике и красоте, пили
дармовое пиво и были рассеяно-неопрятны в сортире. Поэтессы же были
далеко не юны, все, как одна, кутались в шали, матерились, курили через
мундштук и носили туристические ботинки. Они призывно улыбались
хозяину, но что тут говорить, если совсем иной образ был взлелеян в
Зигфридовых мечтах, и к тому же общение со столь глубоко мыслящими
женщинами требовало невероятного напряжения. Между тем, молоденькие
инженюшки, кордебалетные девушки ну и всякие другие, вполне подходящие
создания засматривались исключительно на юного русокудрого
поэта-славянофила Трифона Кафтанова, что ломая в руках народный
головной убор (спер небось в реквизиторской) не просто читал, а
надрывно выл собственные произведения, под соответствующий фортепьянный
аккомпанемент все того же подлого Фимки.
Измученный недосыпом Сайкин утратил прежний цвет лица, заметно осунулся
и погрустнел. Даже сослуживцы стали интересоваться его здоровьем,
заметив, что ни любимый баян, ни бег "с картошкой на ложке" не вызывали
в нем прежнего самозабвенного азарта. Но ведь не мог же он признаться,
что уже сыт по горло рыданием скрипок, ваянием глиняных абстракций и
декламацией стихов, где сам черт ногу сломит в поисках доступного
нормальному человеку смысла. Приходилось уже и тут волочь груз, под
названием "человек богемы".
… Деньги вышли все. Домой возвращаться не хотелось, и Зигфрид
меланхолично ковырял в опустевшем санаторском буфете остывшую творожную
запеканку, что осталась от диетического ужина. Сайкин чувствовал, что
попал в тупик и оттого еще мучительнее скучал о маме. Заметив в темном
вечернем окне свое отражение, он с отвращением отвернулся и уткнулся
носом в кефирный кисло пахнущий стакан.
Печальному Сайкину и в голову не приходило, что своей бесконечной
маятой он может кого-либо задержать, а буфетчица Валя, сидя по ту
сторону раздаточного окошка умильно наблюдала за его манипуляциями и
никак не решалась предложить этому культурному и такому приятному
холостому человеку чашечку чаю, но не мутно-желтого санаторского, а
нормального, припасенного для своих, того, что "со слоном".
…Наверно со слона все и началось, и Сайкин понял, что кроме духовности,
легкого топота пуант и прозрачной акварели существует еще пирог с
капустой, пельмени и мягкая пуховая перина, на которой Зигфрид нежился
уже через пару дней. В домашнем обращении Фридуша, все меньше думал о
творчестве Шнитке и забросил мучительное чтение Джойса, оправдываясь
сам перед собой занятостью появившимися вдруг проблемами, вроде
постройки теплицы. Безусловно, он периодически прерывал поедание
расстегаев и задумывался о робких, женственных и беззащитных девах,
оставшихся где-то там, за бортом его новой жизни. Сайкин чувствовал
себя чуть ли не предателем, однако расстегаи тоже могли остыть, а это
уже неприкрытое хамство по отношению к Валечке, которая тоже, между
прочим, была женщиной одинокой и нуждалась в его, Зигфридовом плече.
Желанной кротостью и тем более сентиментальностью Валя близко не
отличалась, и могла с равным успехом и обезглавить курицу (жила она в
частном доме, недалеко от санатория, что позволяло разводить всякую
полезную живность), и раз и навсегда очистить Зигфридову квартиру от
Ефима и от его многочисленных протеже, чего самому Сайкину сделать
было, безусловно, неловко. Что касается тонкого вкуса, когда-то столь
ценимого Зигфридом… Ну что тут скажешь? А вообще в ковриках с оленями и
бумажных цветах тоже есть определенный шарм и стиль. Все зависит от
того с какой стороны взглянуть на эту, пустяшную в общем проблему.
Единственное, чему Сайкин остался верен до конца, так это кружевным
передничкам. Так и здесь нашелся выход. Валя по своим бабским каналам
умудрилась достать совершенно невероятные кружева, и теперь уютно шила
для будущих малышей такую красотищу, что ни одной арфистке не по зубам.
А в санатории снова звонко играл баян, выздоравливающий контингент
неуклюже прыгал в мешках, а массовик Зигфрид Сайкин, позабыв о
грустно-загадочной усмешке, счастливо улыбался собственным мыслям…
Акварельная лиза
Ненавижу мартовское солнце, когда сквозь голубые небесные прорехи
рвутся наружу болезненно яркие лучи, озаряя ржавчину тающего снега,
прошлогодний мусор и сочащиеся ледяной водой крыши домов. Жиденькая,
малокровная весна видится мне безобразной, и нелепым кажется
возбуждение, которым охвачены, словно в предчувствии праздника,
прохожие, смешливые парочки и даже вечные старухи на скамейках. Я спешу
туда, где время застыло, к тем, что нашли свой мир по ту сторону снов.
Из года в год электричка повторяет недалекий маршрут, и я оказываюсь у
дверей старенького корпуса женского отделения психиатрической больницы.
Здесь, за порогом дома скорби, в вечной заботе суетится мать
нерожденных детей, а убийца первенца пишет кому-то письма, но всегда
без адреса конверт, восьмидесятилетняя Ассоль прихорашивается в
ожидании принца, а наследница императорской короны с державным
достоинством доедает холодную кашу. В этом доме привычны всхлипывания,
смех или глухое молчание, которое длится годами, когда искалеченная
личность прячется, словно в скорлупу, поворачивает взор внутрь себя и
живет неизвестной нам жизнью. Родные приходят нечасто. Посидят на
краешке полированной лавки, расскажут фальшиво-бодрым голосом о своем,
да и скорей на волю, чтобы до следующего раза не вспоминать, как
мучительно трудно было выслушивать непонятное и дышать спертым воздухом
безумия. И получается, что мы становимся их семьей, и нам можно
доверить все как есть, ведь никто не станет отчитывать, наставлять или
щуриться недоверчиво, а ежедневные беседы действуют целебнее любого
лекарства. Старенькая Инна Львовна, неуклюжий оригинал доктор Дима и я,
а впереди необыкновенный Иван Карлович - врач, священник, судья и отец.
Иногда Иван Карлович бывал резковат, насмешлив, ворчлив и вообще слыл
чудаком, однако это не мешало доктору любить и чувствовать
душевнобольных, понимая на каком-то необъяснимом, интуитивном уровне
чужие страдания. Терпеливо и деликатно постигал он признаки тех
недугов, что нельзя осмотреть за белой ширмой, услышать сквозь трубочки
стетоскопа или просветить волшебными рентгеновскими лучами. Еще будучи
молодым ординатором, Иван Карлович пытался определить понятия душевной
боли и душевной болезни, обвести границы нормы и проследить тот
таинственный путь, в конце которого и гений, и плотник, и красавица, и
тиран получают одинаково пустые глаза безумцев. Эти размышления уводили
доктора все дальше от общечеловеческой жизни, протекавшей вне стен
больницы и библиотеки, где его одиночество наполнялось смыслом, а один
выздоравливающий пациент стоил и домашнего уюта, и чьих-то хлопотливых
рук, и веселой возни в детской.
Иван Карлович тоже не любил март. Он тревожился по утрам, тосковал,
хандрил и допоздна засиживался в отделении. А я вечно оттягивала момент
погружения в сырое знобкое весеннее пространство и, пропуская все
электрички на свете, оставалась рядом со своим учителем. И бесценными
были наши мартовские вечера.
Лиза появилась в отделении ранней весной. Ее привела бабушка. Обе они
казались словно акварельными - тонкие руки, легкие пряди, прозрачные
виноградины глаз. Вроде сестры, но только одна старушка, а другая
ребенок, чуть старше шестнадцати. И взгляд: у бабушки тревога
переплетается с надеждой и нежностью, а у девочки - пустое и ровное
безучастие.
В приемном покое неспешные санитарки, вечно пьющие чай, зашептались:
"Чего дитя-то к нам волокут? Небось в областной местов нету. Что
хотеть? Весна. Выдавай одежу да подымай к Карлычу. Там врачи, им и
знать".
И Иван Карлович принялся разбираться, перелистывая тоненький гербарий
минувших дней акварельной девочки Лизы, которая не хотела больше ни с
кем говорить, не хотела видеть старую дачу, где пахнет яблоками, не
хотела больше рисовать свои удивительные картины. Лиза просто не хотела
больше жить. Бабушка пыталась рассказать доктору все по порядку, но то
ли беспорядочной была их жизнь, то ли беда плохой рассказчику помощник,
и Ивану Карловичу трудно было понять наверняка, на каком этапе эта
девочка превратилась в безмолвное создание.
Когда-то давно в семье водилось счастье. Только его, как полагается,
никто не замечал. Бабушка еще не была бабушкой, а жила вместе с мужем и
взрослой дочерью в уютной квартире близ Покровского бульвара.
Папа-профессор души не чаял в единственном чаде, хотя иногда
задумывался о том, что Леночка слишком уж инфантильна, не приспособлена
ни к чему, а он уж не молод, и всякое может случиться... В дом Леночка
приводила сонм "интересных людей". Это были не то поэты, не то
музыканты, а возможно, и художники, причем объединенные некою особо
прогрессивной, а значит, и "непонятой", точкой зрения. Нонконформисты
чувствовали себя как дома. Они пили портвейн, много ели без спросу из
холодильника и с оттенком высшего значения говорили о чем-то
неопределенном. Родители не знали наверняка, чем занимаются лохматые и
пахучие дочерины гости, но уточнить не решались, было как-то неловко.
Да и Леночка, ранимая душа, могла начать нервничать, хлопнуть дверью,
уйти в ночь.
Родители старались быть деликатными. Понимали, что девочку влекло
искусство, а они слишком уж погрязли в своей естественной науке и
настоящее дело виделось им совершенно иначе. И вот однажды Лене
улыбнулась неправдоподобная удача. Где-то в самом обыкновенном вагоне
метро, набитом работягами и навьюченными приезжими, к Леночке подошел
импозантный человек, представился режиссером и пригласил на пробы в
кино. Дальше все развивалось настолько хорошо, что напоминало банальную
сказку для провинциальных школьниц. Пробы прошли удачно, роль была хоть
и небольшая, но яркая, премьера имела успех... В гостеприимном доме на
Покровке бесконечно превозносилась Леночкина своеобразная красота. Ну
конечно, под глазами глубокие тени, элегантность осанки, трагично
изломленный рот... Да, опоздала немного родиться, не то затмила бы всех
див немого синематографа. Леночка купалась в комплиментах, позировала
художникам, грезила большой карьерой. Коньяк лился рекой.
А время струилось, плавно опускаясь откуда-то сверху, недели сплетались
в месяцы, и картину стали забывать. Забывали и Лену. Ей казалось, что
произошла ошибка, что нужно почаще куда-то ходить и напоминать,
мелькать на глазах у тех, от кого хоть что-то зависит. Однако все было
впустую. Экранная фатальная женщина превратилась во взвинченную
назойливую истеричку. Почему-то никто не звонил с киностудии, а
знакомый режиссер, ссылаясь на права старшего друга, сказал, что
Леночка стала неважно выглядеть и слишком уж много пить. Ну разве же
можно говорить такое сложным и ранимым красавицам, да еще и актрисам!
Конечно, была истерика и безобразный скандал, и кто-то догадался
вызвать Леночкиного папу, чтобы он забрал свою бушующую дочь из
ресторана Дома кино. Но то ли папа растерялся и замешкался, то ли
слишком долго капризничали таксисты, приехал профессор уже не ко
времени. Леночка успела сделать главную в своей бестолковой жизни
ошибку.
Потом она уже не могла вспомнить подробностей и объяснить, зачем в тот
вечер, обвиняя во всех своих неудачах, набросилась на молодую актрису и
как в руках оказалась полупустая бутылка шампанского. Видимо, на сей
раз шампанским отмечался чужой успех, но это было уже неважно. Лена
помнила, что ситуация была какая-то грязная, трущобно-кабацкая, все
происходило будто бы и не с ней. Да и не могла она, профессорская дочь,
такая утонченная, почти фея, ударить соперницу бутылкой по голове...
Маленькая Лиза родилась уже в тюрьме. Родилась и сразу осиротела.
Видно, не очень хороши дела в тюремном акушерстве. Тогда-то и зажили
они с бабушкой в той же самой квартире, правда уже вдвоем. Старенький
профессор не смог пережить случившегося. Для него Леночка так и
осталась взбалмошным прелестным ребенком. О появлении Лизы он узнать не
успел, а бабушке в одиночку пришлось заменить девочке всю семью. Жаль,
не было прежнего здоровья и сил, и с деньгами день ото дня становилось
все хуже. Пришлось оставить кафедру и устроиться доктором в детский
сад. Так хотя бы девочка была на глазах, да и можно было рассчитывать
на человеческое отношение со стороны персонала.
Лиза росла странным ребенком. В обществе сверстников девочка
практически не нуждалась и даже в некотором роде страдала от
необходимости принимать участие в организованных взрослыми общих
забавах. Большей частью она была задумчива, любое жизненное событие
воспринимала серьезнее, чем ее ровесники. Сострадание к героям
прочитанной книги могло довести ее до отчаяния. По поводу поправимой
неудачи, которая другими назавтра была уже забыта, Лиза могла
испытывать настоящее горе. Дети не упускали возможности поиздеваться
над девочкой, при случае уколоть побольнее, а нашалив, свалить вину на
бессловесную Лизу.
Бабушка переживала, замечая, что ребенок живет в иллюзорном мире, а с
годами только все глубже погружается в себя, отдаляясь даже от
единственного родного человека. Домашнее общение было как-то блекло,
формально. Лиза никогда не нарушала невидимого барьера, ею же и
установленного. Бабушка чувствовала, что где-то рядом лежит заветный
ключик и поверни его - раскроется душа. Но что-то отыскать его никак не
выходило, все попытки оказывались нелепыми и неуклюжими, и все тяжелее
становились совместные молчаливые вечера.
Иногда в дом приходили бывшие мамины друзья. Они тискали Лизу, делали
жалостливые лица и говорили о пустяках. По какой-то необъяснимой
причине эта жалость была ребенку неприятна, и девочка спешила скрыться
в своей комнате, а бабушка подолгу шепталась с гостями, и глаза у нее
становились красными. В один из таких вечеров в дом пришел человек
непохожий на других. Он был седой, но глядел словно грустный мальчишка.
Этот человек не сюсюкал, не задавал обычных глупых вопросов, от которых
детям становится совестно за взрослых, и подарил Лизе краски. Огромный
набор, где каждая акварель была завернута в отдельную бумажку, словно
дорогая конфета, а на фантиках обозначены причудливые двойные названия,
будто имена цветов в дедушкином атласе растений. Эти "охра золотистая"
и "берлинская лазурь" с первого же мгновения околдовали Лизу, и ей
показалось, что встреча с седым мальчишкой и его волшебным подарком,
наверное, первый главный день в ее жизни. Теперь обязательно все должно
пойти по-другому, и она найдет способ доказать бабушке свою любовь и
пустить ее в свой особенный мир. Ведь слова слишком мало значат, или
просто не знает Лиза нужных слов.
А гость засиделся, пил чай, потом вино и рассказывал о своей жизни,
говорил простыми понятными словами, ругал себя, сожалел, что растратил
время и талант. Вспоминал, как раньше "по-особенному" владел светом, а
теперь малюет ужасающие пейзажи для коттеджей новых русских. Был женат,
потом еще раз, и после все крутилась рядом какая-то балерина, а теперь
вот совсем один. Да и раньше был, в общем-то, тоже один... Живет
круглый год на старой отцовской даче. Когда-то там было роскошно, а
теперь обветшание и белоглазая тоска глядит из каждого угла. Лиза уже
сквозь сон жалела гостя и удивлялась бабушке, которая, вопреки
обыкновению, была суха и немногословна.
Так начался новый период жизни Лизы. Седой гость больше не появлялся, а
девочка наконец нашла себя. Впечатление от любого прожитого дня, в
гамме от пронзительного счастья до безысходного отчаяния, ложилось
пестрыми пятнами на бумажный лист. На рисунках над уютными домиками
добротой светилась радуга, а в бурой мгле суетились сердитые, алчные
люди с тошнотворно-мутными глазами. Где-то шушукались и тихо
посмеивались сизые летние сумерки, или тонконогая осень пробиралась на
бульвар, раскачивая на ветру скрипучие качели. А в отдельной папке
хранился особый, заветный рисунок: в промозглой темноте, в никуда
уплывал трамвай с янтарными окнами, где единственным пассажиром был
седой мальчик с печальными глазами...
Бабушка призадумалась о том, что девочке надо бы всерьез заняться
живописью, посещать художественную школу или педагога, который объяснит
правила перспективы, гармонии и всех остальных премудростей, о которых
сама она имела довольно размытое представление. Однако реакция Лизы
была пугающе-смятенной, будто кто-то собирается посягнуть на самое
сокровенное, только ее миру принадлежащее. А бабушке стало ясно, что
помехой между девочкой и ее творчеством станет любой человек, и
захлопнется дверца души, ключ к которой так сложно было подобрать.
Неспешно шло время, год от года в маленькой семье ничего не менялось.
Бабушка так и была единственным Лизиным другом и ценителем. Листая
страницы бумажных альбомов, она словно читала личный дневник, где
главной темой оставалось одиночество.
Школа вызывала у Лизы досаду и отвращение, хотя, повзрослев, она
научилась противостоять издевкам сверстников и унижениям со стороны
взрослых. Благодаря врожденным способностям училась девочка лучше
многих, но у учителей вызывала неизменное раздражение. Обсыпанная мелом
математичка с белыми от ярости глазами оставалась после урока в пустом
классе и, пытаясь успокоиться, силилась понять, почему же эта тощая,
бессловесная, бедно одетая девчонка вызывает какое-то животное
бешенство. Ответа не выходило. Просто она не такая, как все, а все
должны быть одинаковы или по крайней мере похожи. В школе нельзя не
бояться, если на тебя кричат. Нельзя равнодушно смотреть сквозь,
куда-то в видимое тебе одному пространство. Нельзя так спокойно,
снисходительно молчать. В конце концов это подрывает авторитет
педагога, который проявляет виртуозную изобретательность, стараясь
объяснить подростку его ничтожность и бессилие перед лицом старших.
Периодически в школу приглашали бабушку. Ее сажали в учительской на
стул и со змеиным сочувствием несли какой-то чудовищный полуграмотный
вздор. Подчеркивали, что "отдают дань уважения ее поступку и возрасту".
Однако напоминали, что если взрослый человек "сознательно взвалил на
себя такую обузу и ответственность, то обязан влиять". Конечно, чуткий
педагогический коллектив "принимает во внимание генетические факторы",
и "все здесь образованные люди с высшим образованием", но лучше бы Лиза
курила или дралась. Говорили много, перебивали друг друга, старались
выглядеть мудро и не срываться на визг. А бабушка равнодушно смотрела
сквозь них и никак не могла понять, почему эти крупные женщины вместо
того, чтобы спешить домой варить суп, собрались вместе и травят одного
ребенка. По дороге из школы она заходила в аптеку, но никакая таблетка
не могла вынуть из сердца слово "обуза", засевшее там мучительной
иглой. Дома она долго не могла уснуть, до рассвета внушая самой себе,
что осталось уже недолго, а там начнется взрослая жизнь, где, может
быть, не будут так нещадно топтать.
И действительно, оставалось совсем чуть-чуть, но зимой произошло
ужасное. Путь от школы к дому проходил мимо высотного здания, где в
известном старом кинотеатре показывали фильмы прошлых лет. Зал почти
всегда пустовал. Единственными зрителями были пенсионеры, имеющие
льготы на дневные сеансы, или полубезумные киногурманы, поклонники
редких элитарных картин.
Однажды зимой Лиза заметила афишу с указанием утреннего сеанса, где в
рамках какой-то скучной ретроспективы шел тот самый единственный фильм,
где маленькую, но яркую роль сыграла ее мать. Девочка знала, что мама
снималась в кино, была красавицей, потом трагически погибла в
авиакатастрофе вместе с отцом. Бабушка говорила об этом как-то
торопливо, суетно, вечно путаясь в деталях и датах. Лиза, ощущая фальшь
и бабушкину боль одновременно, перестала копаться в прошлом, хотя
иногда видела во сне, а потом рисовала лазоревой акварелью молодую
нежную женщину, зная наверняка, что это ее мать. Фильм шел только одним
сеансом, и Лиза так волновалась перед этой единственной встречей, что,
наверно, вела себя странно и неестественно. Ей непременно захотелось с
кем-нибудь поделиться, ведь тогда девочке показалось, что наступил
второй главный день в ее жизни. На школьном крыльце она подошла к
группе одноклассниц и пригласила всех в кино, вместо уроков, прямо
сейчас.
Потому что хотела, чтобы девочки тоже увидели ее маму, чтобы поверили, чтобы стали дружить.
Уговаривать не пришлось, всем было любопытно. Тем более, что в классе
никто и не подозревал, что у этого чудила мать была актриса. Дождались
остальных и побежали к высотке, радуясь неожиданному приключению,
пушистому мокрому снегу и пропущенной контрольной.
Когда в зале погас свет, Лиза заплакала. Она не поняла и не запомнила
сюжета, а из всех лиц видела только одно, будто излучающее лазоревый
свет ее снов. Лиза плакала от радости, что мама красивая, счастливая,
легкая, как мотылек, и безоблачно улыбается ей и девочкам. Лиза
радовалась оттого, что такая мама никогда не могла быть одинокой,
страдать или стареть и погибла не в душной больничной палате, а как
положено бабочке или птице - в небесах.
Утром следующего дня еще счастливую Лизу потащили к директору. Именно
потащили, схватив за рукав, даже не позволив снять пальто, будто она
могла начать отстреливаться. В кабинете было уже все готово: позы,
фразы, лица. "Ну, наконец, тихоня показала себя! Дождались..." Долго
кричала завуч о "заранее запланированном демарше", "преступном замысле"
и срыве занятий, страстно трясла высоко взбитой прической, а девочка не
слушала. Она вспоминала мамино лицо, а потом зачем-то решила все
объяснить этим людям. Рассказать про кино и единственный утренний
сеанс. Ведь это так просто понять, что девочки должны были увидеть на
экране ее маму, которая погибла в воздухе шестнадцать лет назад. Лиза
говорила и поражалась, как изменялись их лица. Из-под
недоброжелательных масок постепенно выползало наружу пакостное злобное
удовольствие.
- Странно, что этот фильм вообще не запретили. Нашла, чем хвалиться
перед подругами - матерью алкоголичкой и уголовницей. Трудно
представить, что такая взрослая девица не знает, кем и где рождена...
Дальше Лиза не стала слушать. Наверное, потому, что поверила. Это был последний Лизин школьный день.
Потеряв счет времени, на деревянных ногах она бродила по городу.
Гриппозный ветер таскал с собой и хлестал угрюмых прохожих чем-то сырым
и мутным, а душа все теснее сжималась от жалости к бабушке. Непонятно,
как Лиза оказалась в электричке, а потом контролер высадил ее на
маленькой дачной станции. Место было запущенное и какое-то
прекрасно-печальное. Среди старых яблонь прятались потемневшие от
времени чудесные дома. Девочка шла вдоль аллеи и представляла, как
когда-то академик уютно отдыхал вон на той открытой террасе, а его
капризная дочь морочила голову молодому человеку в белых чесучовых
штанах. Лиза шла, увязая в сугробах, а навстречу брел знакомый седой
человек.
Он, конечно, не узнал Лизу. Семеня следом, она торопливо лепетала про
бабушку, про вечер на Покровке и краски. Девочка больше всего боялась,
что ее хмурый рассеянный спутник уйдет навсегда. Возможно, седой
человек что-то вспомнил, а, скорее всего, он просто больше не мог
выдержать вечерней пустоты. И уже вместе они отогревались в пропахшем
яблоками доме, пили чай и говорили обо всем, словно расстались вчера. А
когда он поднимал свои мальчишечьи глаза, Лиза потихоньку забывала
боль, мерзость и грязь, в которую окунули ее прозрачную душу.
С того дня она приезжала на старую дачу каждый день, прямо с утра, как
раньше в школу. Лиза радовалась электричке, снегу на проводах,
покосившемуся крыльцу. Радовалась, что каждый день может видеть своего
старого мальчишку, вполуха слушать его истории и во все глаза смотреть
на картины, где с каждым днем все чудеснее разгорался когда-то давно
померкший свет. Художник старался не заглядывать в будущее. Нет, он уже
не был, как прежде, беспечен. Просто в шестьдесят уже нет смысла
догонять уходящий троллейбус, а глубоко внутри пойманной рыбой
всплескивает какая то скользкая дрянь, именуемая стенокардией, точно от
слова "стена". Он не знал, как расценивать Лизино появление - последний
подарок или издевка судьбы, поманившей на закате женщиной, которую ждал
всю жизнь. И не надо задумываться о том, как долго будет греть его эта
девочка. На сегодня седой человек был счастлив. А ее восхищало и
умиляло все - и его хриплый ласковый смех, и дырки в вязаных носках, и
подростковые прибаутки, и то, что вместо чая он пил вино. Лизе
казалось, что она может защитить и стать прибежищем для этого,
единственного в ее жизни человека, а иначе промозглый трамвай увезет
его в никуда. Время слилось для нее в один день, третий главный день в
жизни.
Лиза все собиралась рассказать бабушке, но почему-то откладывала.
Может, не знала, как лучше объяснить насчет школы, а, скорее всего, не
могла забыть, как строго в тот далекий вечер глядела бабушка на гостя.
Необходимо было продумать самые правильные слова, чтобы бабушка
поверила в то, что они нужны друг другу и должны быть вместе.
К выходным подтаяло. День тянулся мучительно долго, предлога уйти из
дома так и не нашлось. Лиза изнывала в одиночестве, а на заваленной
яблоками террасе, сгорбившись, сидела старушка, только глаза ее были
уже не строгие, а растерянные и умоляющие.
- ...Она бросила школу. Виновата, конечно же, я. Надо было самой все
рассказать, но было так страшно поранить. Да и как я не догадалась, что
вы сейчас ей ближе меня. Только вы сумеете ее вернуть. Я ведь всего
лишь бабушка, а вы отец...
В тот вечер он страшно напился. Словно безумный, в ярости метался от
станции к дому, что-то искал и крушил. В ушах молотом стучало слово
"отец". Красная станционная крыша казалась охваченной пламенем,
наручные часы били словно куранты, любой свет или звук вызывал ощущение
удара по голове. При этом казалось, что невидимый топор вырывает по
куску черепной кости. Ближе к ночи художник был возле Покровки.
Никто не знает, о чем был тот короткий разговор, но наутро, сквозь
тошноту и беспамятство, он ощущал гадкий осадок, зная, что совершил
подлость. А Лиза той ночью пыталась оборвать свою жизнь.
Девочка осталась на попечении Ивана Карловича. Она не хотела ничего
обсуждать , а доктор пытался ее не тревожить. Как-то, во время нашей
вечерней беседы, он сказал, что не сможет ей помочь, по крайней мере
сейчас. Потому как не волшебник, не владеет секретом живой воды,
воскрешающей мертвых царевен. И вообще он устал и не может больше
противостоять бушующему потоку людской подлости, сметающему и крушащему
на своем пути неокрепшие души. Но, наверное, Иван Карлович просто
хандрил, а в Лизину палату он спешил, едва успев надеть белый
истрепанный халат.
Той ранней весной седой человек в старомодном пальто ежедневно приезжал
в парк, ютящийся под окнами нищей подмосковной больницы. Он преодолевал
привычный путь от станции, где озябшие старухи раскладывали на шатких
ящиках клюкву, буро-пятнистые яблоки и вязаные носки, а сверху тяжело
падал мокрый снег, тотчас тая на пуховых платках и мутных пакетах с
квашеной капустой.
Он шел по расплывшейся и скользкой, залитой талой водой дороге, и
садился на темную от сырости, изрезанную ножичком скамейку, чтобы потом
долго и беспокойно всматриваться в мутные зарешеченные окна, надеясь в
последний раз увидеть и запомнить ее лицо.
Скамейка стояла среди деревьев, что уже почти оттаяли после зимы, но по
утрам каждая ветка прогибалась под бременем влажной белой бахромы.
Порывы промозглого ветра валили вниз тяжелые комья снега и пугали
крикливых черных птиц, тревожно кружащих под грязной ватой мартовских
облаков.
Он не покидал свой пост до поздней черноты, а Лиза весь день стояла у
окна, но не замечала сидящего под деревьями человека, как не замечала
самого парка и больничного двора, где промерзшие дворняги сопровождают
громыхание обеденных цинковых фляг, или далекого пейзажа, еле
проступающего сквозь серое молоко ранней весны. С каждым днем она
уходила все глубже в сказочный лес своей болезни, в идеальный мир, где
нет ни горестей, ни обид, ни забот, а фантастически измененные
фрагменты когда-то пережитого вплетены в кружева грез и уже не вызывают
боли.
В один из вечеров седой человек не смог подняться и уйти. Утром его
обнаружил на скамейке спешащий на работу Иван Карлович. Увидел и сразу
понял, что сегодня ночью, в своих далеких мирах, Лиза встретила и
простила своего отца.
© Copyright: Московская Яна, 2003
|
11**11 |